
Роста он был очень высокого. Ходил бесшумно, потому что носил самодельные бахилы из войлока и тряпья. В том, что человек, проводящий долгие часы на площадке трамвая, стремится держать ноги в тепле, нет ничего удивительного, и все-таки Франку, без всяких на то оснований, становилось муторно, когда он видел эти бесформенные опорки серого, как промокашка, цвета. Они вообще казались сделанными из промокашки.
Их владелец — тоже. Вид у него такой, словно он ни на кого не смотрит и ничто его не заботит, кроме этой жестянки под мышкой; в ней Хольст носит на работу еду.
Тем не менее Франк то отворачивался, чтобы не встречаться с ним глазами, то, напротив, нарочито, с вызовом не сводил их с соседа.
Сейчас Хольст поравняется с ним. Ну и что?
По всей вероятности, сосед просто пройдет мимо, высвечивая дрожащим лучом снег и черную тропу под ногами. Франку нет никакой нужды давать о себе знать. Прижавшись к стене, он практически невидим.
Почему же он кашлянул, когда Хольст оказался рядом с тупичком? Простужен он не был, и в горле у него не першило; весь вечер он почти не курил.
Кашлянул он, в сущности, чтобы привлечь к себе внимание. Это даже не было вызовом. Вызов? Кому? Нищему вагоновожатому?
Конечно, Хольст никакой не водитель трамвая. Слепому ясно, что он не здешний, что раньше они с дочкой жили совсем по-иному. Но сейчас таких, как он, пруд пруди — и на улицах, и в очередях у булочных. Никто не оборачивается им вслед, как первое время. Они сами стыдятся своей непохожести на остальных и стараются держаться незаметнее.
И все-таки Франк кашлянул. Нарочно.
Не из-за Мицци ли, дочки Хольста? Ерунда! Он не влюблен в нее. Эта шестнадцатилетняя девчонка совершенно ему безразлична. А вот она точно неравнодушна к нему.
Разве она не приоткрывает дверь, заслышав, как он, насвистывая, поднимается по лестнице? Не подбегает к окну, когда он уходит? Это же видно: занавеска колышется.
